ISSN 1818-7447

об авторе

Тарас Прохасько родился в 1968 году в Ивано-Франковске. Окончил биологический факультет Львовского университета. Работал в Ивано-Франковском институте карпатского лесоводства, учителем, барменом, сторожем, радиоведущим и т. д. Опубликовал на украинском языке книги «Інші дні Анни» (1998), «FM Галичина» (2001), «Непрості» (2002), «З цього можна зробити кілька оповідань» (2005), «Порт Франківськ» (2006), «БотакЄ» (2010). По-русски опубликованы повести повести «Вокруг озера», «Чувство присутствия», «Из этого можно было бы сделать несколько рассказов» и «Как я перестал быть писателем», роман «Непростые»; сборник прозы Прохасько был признан в 2009 году еженедельником «Книжное обозрение» лучшей переводной книгой года. Первый лауреат литературной премии имени Джозефа Конрада Польского института в Киеве (2007).

Елена Мариничева родилась в Запорожье, окончила факультет журналистики МГУ. Работала журналистом, переводила фантастику с английского языка, затем новейшую украинскую прозу (Оксана Забужко, Сергей Жадан, Мария Матиос, Таня Малярчук и др.). Живет в Москве.

Новая карта русской литературы

Завен Баблоян родился в 1971 г. Окончил физический факультет Харьковского университета. Перевел на русский язык произведения современной украинской литературы, в том числе Сергея Жадана, Наталки Сняданко, Тараса Прохасько; с английского языка переводит философскую и культурологическую литературу.

Другое наклонение

Арвис Вигулс ; Бошко Бозаджиевский ; Тарас Прохасько

Тарас Прохасько

Странная болезнь сердца Перевод с украинского Елены Мариничевой и Завена Баблояна

1. Странная болезнь сердца

У спортсменов есть такая болезнь сердца — оно начинает болеть, когда уменьшаются физические нагрузки.

Это напоминает мне собственную жизнь, проживаемую вместе с людьми, которых я невероятно люблю. Я вижусь с ними, мы тратим время друг друга — что-то делаем, разговариваем, дурачимся, куда-то идем, что-то пьём, жизнь длится, проходит и тает. Это то, что спортсмены называют «нагрузкой». Так бывает всегда… Но иногда этих людей нет, они куда-то пропадают, и тогда, без привычной нагрузки, сердце начинает болеть. Сжимаются легкие и все прочие дыхательные пути, не хватает воздуха. Ты начинаешь обостренно понимать, что без нескольких Юрок, Олегов, Володек, Андреев, Иванов, Романов, Богданов тебе не одолеть твой собственный путь. Ты видишь, как превращаешься без них в айсберг, притянутый в какой-то дурацкий порт, чтоб быть растопленным и выпитым незнакомыми и чужими. Если я иногда и жалею, что я не женщина, — то лишь потому, что не могу стать всем для нескольких мужчин, которые достойны того, чтоб преклонить к их ногам небо. Ад — это другие, — сказал кто-то, не подумав. Потому что другие — это рай. Те «другие», о ком идёт речь, это стрела в грудной клетке, которая жмёт и не даёт покоя, но если её вытащить, ты умрёшь.

Если и стоит тратить на что-либо драгоценную жизнь, то именно на это — видеть, слышать, чувствовать, касаться. И пусть это будет происходить без видимого смысла, без конкретного результата — не построится дом, не вырастет сад, не родятся дети. Пусть останутся лишь рубцы на теле и на сердце. Но, отдав этим людям часть собственной судьбы, ты подаришь будущее тем детям, которые уже есть. Они поймут: папа знал, что делать.

Твое маленькое партизанское войско не оккупирует ни одной новой территории, но оно существует для того, чтоб не допустить оккупантов на вашу родную землю. Потому что она действительно ваша. И вы, или мы, никогда не сможем устроить ад на этом небольшом клочке тверди. Здесь, хочешь не хочешь, возможен только рай.

2. Я знал одну черепаху

Самое большое счастье, которое только может быть у человека либо у иного живого существа, — это товарищество, общение. Что бы кто ни говорил, но именно к этому сводятся все проявления жизни, которые называют счастьем. Без общения всё теряет свой смысл, и никакие наслаждения не могут его вернуть. Поэтому всё связанное с неудачным общением — драма. А взаимонепонимание, недо-разумения — настоящая трагедия. Непонимания бывают разные — умышленные или невольные, минутные и длительные, скоропроходящие и бесконечные, радикальные и допускающие компромисс. Все они трагичны. И заключаются, прежде всего, в противоположности желаний и намерений, в их несовпадении. Это первый уровень недо-разумений. Второй уровень сложнее — когда интересы совпадают, но разнятся представления о мире и сосуществовании в нём. Еще выше тот уровень, когда совпадает всё, кроме понимания слов — их значений, оттенков, смысловых ударений, происхождения и синонимического ряда.

Такие трагедии — самые горестные, и помочь здесь почти ничем нельзя. Самое печальное в том, что всем кажется, будто они сделали всё, чтобы понять другого и наиболее точно выразить себя. Но остаётся только грусть, досада и недоверие. Я знал одну черепаху. И знал её хозяев. И хозяева, и черепаха были очень милыми и любили друг друга, стараясь сделать всё, чтобы все были довольны и радостны. Я помню взгляд этой черепахи, когда она «разговаривала» со своими хозяевами. Но однажды черепаха неосторожно вылезла на край балкона и беспомощно упала вниз на тротуар. Правда, ее сразу же нашли и принесли домой. Оказалось, она жива. Лишь немного пострадал панцирь и на нем появилась трещинка. Трещинку быстро залечили, и все вроде прошло. Но что-то было уже не так — куда-то пропала радость, сначала равнодушной стала черепаха, а потом — уже как следствие — люди.

Потерялся контакт, исчезли взаимопонимание и возможность общения. Остались грусть, досада и недоверие. Так они и жили. Как-то я долго вглядывался в глаза черепахи и всё понял. Она стала другой — падая, черепаха повредила себе мозг. К тому же необратимо. И просто стала сумасшедшей, безумной. Мы не могли знать, что сейчас у неё в голове — сплошная темень или мощные огни прожекторов-преследователей, может, она всё забыла, а может, каждую ночь у нее нестерпимо болела голова, может, ей было щекотно между черепом и мозгом, а может, ее нервировали каждый звук и запах. Мы не могли этого знать. Мы не могли понять друг друга. Не могли помочь. Не могли спасти, потому что не могли полноценно «поговорить» — как раньше. Ей, кстати, оставалось жить у нас еще 240 лет. С этим, но без нас.

3. Птицы

Еще учась на биологическом факультете, я обнаружил, что биология является фундаментальной основой образования, мировоззрения, понимания философских построений и логических конструкций и даже художественного творчества и метафор, — такой же фундаментальной, как лингвистика. Биология может стать базисом для всего того, что необходимо голове. Но, встретив сегодня, спустя много лет, однокурсника-биолога, сменившего профессию, я вспомнил всю систему своих наблюдений и размышлений о влиянии разных биологических наук на психику.

Энтомологи (насекомоведы) всегда становятся коллекционерами. Причем коллекционерами по сути — они коллекционируют всё, даже приключения и впечатления, и умело их систематизируют. Ботаники все разные. Одни превращаются чуть ли не в филологов, другие становятся эрудированными практиками — огородниками, садоводами, грибниками и цветоводами, а третьи — знатоками всех закоулков какого-нибудь региона, точно знают, где что растёт.

Отдельная категория — специалисты, работающие с микроскопом. Свои странности вырабатываются у герпетологов, ихтиологов и физиологов. Но совершенно особняком стоят орнитологи — наблюдающие за птицами. Само по себе решение быть орнитологом — уже признак неустойчивой психики. Орнитологов можно отличить мгновенно и безошибочно. Они неповторимы, что-то их отрывает от земли к небу. Наверное, они запрягают птиц не пойми во что и где-то разъезжают на этих упряжках. Орнитологи не видят земли — только небо, верхушки деревьев. Это их корни. Сами подумайте — исчислять многотысячные движущиеся стаи по их контурам, высчитывать их маршруты между нами и Африкой, окольцовывать пойманных птиц и получать телеграммы с острова Ява, если эта птица там умрёт, отличать двадцать оттенков розового в оперении на брюшке. Угадывать гнёзда, разыскивать яйца всевозможных цветов и размеров. Постоянно смотреть в бинокли, лорнеты и подзорные трубы. Знать, в какую электричку сесть, чтоб застать мигрирующую стаю на определенной станции. Всё это не благоприятствует нормальному психическому состоянию.

Знаю по собственному опыту сосуществования с птицами: дрозды объели ягоды с куста, которые обирал я сам; вороны всегда сидели на доме перед моим окном; воробьи не пускали ласточек в их собственные гнёзда на моём балконе; грач утопился в моей бочке с водой; у меня долго жила ворона; мои дети нашли замёрзшего попугая, который потом свободно летал по всему дому; аист, обессиленный перелётом, упал на мой пост в армии; голуби, которых жарили соседи перед субботой; журавль, что прилетел к моему лесу через бомбардируемую Сербию; вороны, у которых я забирал в армии орехи… Если растения — это понятия, животные — образы, то птицы — символы и знаки. Я не удивился, что знакомый орнитолог стал теологом. Потому что птицы чем-то похожи на ангелов.

4. Невыбранное

Возможность выбора, которая считается наивысшим воплощением человеческой свободы, на самом деле не что иное как высшая форма неволи. Это обреченность. Ты вынужден выбирать, не можешь не выбрать. Потому как даже не выбирая, ты уже сделал выбор не выбирать. Выбор — обязательный экзамен, который выдерживают далеко не все. Это особая ответственность перед близкими и человечеством. Именно ходы твоего выбора и есть самое ценное, что ты можешь сделать для человечества. Ведь каждый твой выбор, а особенно их совокупность и последовательность, — свидетельствует о возможности избранного тобой пути. Совершая собственный выбор, ты тем самым указываешь дорогу кому-то еще.

Это вещи очевидные и простые. Но в проблеме выбора есть один аспект, о котором немногие задумываются всерьез. Это вопрос не-выбранного. Выбранное сразу становится реальностью, а значит — обретает временное измерение, а то, что принадлежит времени, обязательно закончится. То есть выбранное нами лишь на время становится нашим, а потом исчезает, проходит или эволюционирует во что-то такое, что очень мало напоминает первоначальное…

В то же время цепь невыбранного, гигантское перечисление отклоненных возможностей, людей, отношений, слов, мест и поступков, чувств и переживаний, мелодий, запахов и вкусов, касаний и прикосновений накапливается в твоей ирреальности. Все это нереализовано, а потому — бесконечно. Это погост, который всегда с тобой. В этом багаже — старость и усталость, но из него распаковываются искусство, литература, оттуда играет наикрасивейшая музыка и там мерцают прекраснейшие лица на свете. Правда, у некоторых начинают корчиться и скрестись мании, страхи и другие безобразные вещи. В этом багаже всегда есть какой-нибудь старый плащ, в кармане которого лежит забытый билет — льготный билет в шизофрению, самое распространенное доказательство существования выбранного и невыбранного. Но у других, сильных, невыбранное развивает то, что делает млекопитающих людьми, — невыразимую ностальгию, печаль, которая не разрушает, а подбрасывает, возносит. Какое-то отсутствие страха, какую-то невыносимую легкость существования…

Перевод: Елена Мариничева

5. Рыжик

Уже давно я понял, что когда на тебя нацелено оружие, это ничего еще не означает, ведь если оно нацелено по-настоящему, уже делать нечего, а когда наполовину по-настоящему, то не выстрелит. В меня целились много раз, и всегда все обходилось. Нужно было только спокойно вести себя, хотя под прицелом мне предлагали делать глупости — спрыгнуть то с мчащегося поезда, то с высоченного моста, отказаться от чего-то очень важного или еще что-то невозможное. Но это всё фрагменты, о которых скоро забываешь. Стреляли реже и почти всегда не прицельно. Прицельно по мне стреляли только один раз — тогда я должен был погибнуть вместо друга. Но и из этого ничего не вышло. В меня не попали. И именно это обеспечило другу еще немного счастливой жизни. У меня редко бывали такие надежные друзья. И такие совершенные. Его звали Рыжик. Я так его назвал. Большой, похожий на волка, но желтый и длинношерстный пес. С удивительными глазами тигра или рыси — янтарными, глубокими и мудрыми. И брови. Абсолютно человеческие коричневые брови. Он был уже совсем взрослым и с огромным опытом всего самого плохого, когда прибился на нашу гору. Как-то сразу привязался ко мне. Сначала мог время от времени взрыкивать, когда я ласкал его, потому что нежность казалась ему чем-то необычным и коварным. Но вскоре привык. Только я мог ласкать его, как хотел. Несмотря на то, что начал жить с нами, Рыжик никогда не заходил в дом. Подозреваю, у него была клаустрофобия. Он установил во дворе свои порядки — не пускал на него никого, кроме членов семьи, яростно преследовал почтальонов, облаивал все поезда. Ненавидел все, что могло означать даже самые крошечные перемены в ритме нашей жизни. Кроме того, почему-то охранял меня от нескольких родственников и смотрел, чтобы я с ними не встречался. Иногда мог занервничать и кого-нибудь погрызть. Именно не покусать, а погрызть. Через некоторое время список погрызенных был почти идентичен списку всех, кто жил возле нас. И тогда взрослые соседи решили, что пора от него избавиться. У одного из них было ружье, другие просто начали выслеживать Рыжика. Пес что-то почувствовал и перестал ходить по прилегающим территориям.

Я бежал по овражку, когда над головой начала свистеть картечь. От удивления я не упал на дно, а выглянул из оврага и услышал еще несколько посвистов мимо головы и увидел соседей-охотников, которые стреляли в мою сторону. Стреляли, потому что из оврага высовывалась только моя голова, которая по цвету и лохматости напоминала какую-то часть Рыжикова тела. Когда стрелки пришли в себя, они долго целовали и обнимали меня. И будто кому-то, кто вернулся с того света, пообещали никогда не преследовать моего друга. Конечно, как написано в самых старых книгах, через некоторое время свое обещание они легко нарушили. Думаю, что, если б меня в тот день застрелили, это произошло бы еще скорее.

6. Пока не сошла ночь

Много лет назад я укачивал на ночь детей на руках. Тогда это еще не считалось неправильным. Что-то пел, стараясь, чтобы и голос, и резонанс в грудной клетке, и мотив песни были снотворными. Маленькое обнятое тело обмануть невозможно. Чтобы оно успокоилось, нужно самому быть абсолютно спокойным. А молодому папе так часто хотелось, чтобы сыновья уснули, а он бы мог пойти куда-то на люди. Сердечная аритмия этой надежды будила утомленных дневными впечатлениями детей, не давала им покоя, оттягивала момент засыпания, еще прибавляя напряжения к беспокойству папы.

Тогда я использовал последний аргумент. Пел грустную песню о том, как ветер березу сломал, как серну стрелец подстрелил, как раненый млел мотылек, как со смертью бороться уж было невмочь, но боролась она, пока не сошла ночь, как на свете у каждого солнце своё, как сияет оно — и на сердце светло, как гаснет то солнце, как жизнь не мила… Я становился спокойным. Дети спали. Я шел туда, куда уже не обязательно было идти, и думал о том, что жизни желанье не все утекло, и, может, пожил бы, да солнце зашло…

Не мог даже предположить, что жизнь настолько защищает себя, так сильно держится за тот пучок солнечного света, который до последнего делает небытие невидимым. Никогда не думал, что компресс памяти обладает такой же заживляющей способностью, как и сны, в которых просто невозможно дойти до ощущения смерти.

Ведь почему вместо сухих губ, закатившихся глаз, скрученных пальцев, лиц в испарине, стиснутых челюстей, сбитого дыхания, жара и холода тел, стонов, криков и проговоренного бреда, вместо конвульсий и неподвижности, напряжения и безвольности мышц, бездны взглядов, в которых можно увидеть что угодно, вместо распанаханных тел, из которых отходили жидкости и душа, я вспоминаю нечто совсем другое? Нечто такое, что было рядом с самыми дорогими смертями, но уже не имело с ними ничего общего. Какие-то непостижимые фрагменты — какие-то синие сентябрьские небеса, осеннее тепло, лампа на ночном крыльце, чьи-то ребра под тонким грязным платьем, апрельский снег, длинные белые коридоры, холодная водка с лимонным соком, листва гигантского явора, опавшая вся разом за один час, нарциссовые поля, верхние полки перегретых общих вагонов, желтая пена пыльцы на апрельских лужах, поспешная сигарета в больничном лифте, разные чаи, разные запахи, клевер и шиповник, блестящие и твердые листья в буковом лесу, поцарапанные ежевикой плечи, сушенные на жести груши (что-то подозрительно много растительных воспоминаний)…

А потом удивили дети, сделав все непонимания, размышления, ассоциации, воспоминания и осознания прозрачными, горько-сладкими и безудержными, как слеза. Мы ехали на случайном микроавтобусе по ужасно сложной дороге в туманном ущелье. В этой же машине была еще маленькая двухлетняя девочка. Затем образовалась какая-то такая аварийная ситуация, в которой каждый пассажир видит ее медленное развитие на протяжении нескольких секунд. И ясно видит — чем это все закончится. Но произошло чудо, одно из многих. Как во сне, который не позволяет ощутить состояние умирания. И тогда дети очень спокойно сказали — жалко было бы только ребенка, она еще ничего не знает, ведь мы уже так много пожили… Одному было целых девять, младшему — еще восемь.

7. Сон

В детстве этого никто не понимает. В детстве это воспринимается как странная слабость родителя. Ребенок не может уразуметь, как можно пытаться растянуть ночь, ведь дети иногда не могут дождаться завтра. Дети встают рано и хотят ложиться спать как можно позже. То же самое в ранней молодости. Кажется, что медицинские свидетельства необходимости сна — чепуха. Но потом… Потом неожиданно наступает момент, когда начинаешь понимать, что единственное, чего тебе никогда не будет хватать ближайшие десятки лет, — это сон. Ты еще можешь работать по ночам, еще можешь днем после бессонной ночи собраться с силами и быть работоспособным. Ты можешь даже, будучи ужасно измученным, вдруг решить не ложиться спать, когда есть такая возможность, а посмотреть стоящее кино, почитать какую-то книжку, попить с приятелями, позаниматься любовью. Однако всего этого энтузиазма хватит ненадолго. Ведь когда тебе уже достаточно лет, но ты еще не стар, несколько часов сна — твое сокровище, лишний час — роскошь, а полдня сна — навязчивая мечта. Ведь только здесь ты можешь протянуть паузу между наскоками длиннющего списка агрессоров. Тебе даже не так уж нужны сны. Хотя сны оказываются лучшим, что ты можешь получить на этом отрезке жизни, тебе достаточно пропасти. Как окруженный ловушками зверек, ты медленно пробираешься к кровати и исчезаешь в норе. В темноте, глубине, плотности и тесноте. Ты с удовольствием становишься ежом, кротом, земноводным, личинкой, которые не соображают, что происходит вокруг. Ты стремишься вернуться в тепло и сжатость, далекие даже от детства. Туда, где упереться в стены равнозначно счастью. Где можешь жить, существовать в форме луковицы, либо корня, либо семечка. И тогда только одно тебя беспокоит — что завтра снова будет день. Что тебя осветят, оросят и разогреют. Утром у тебя будет несколько минут самой мечтательной радости, ты будешь находиться во всех стадиях взрыва — включая момент тишины, включая разрежение и уплотнение воздуха. Ведь несколько минут ты будешь знать, что уже почти не спишь, но еще можно. Несколько самых наполненных жизнью минут перед тем, как откроются глаза и ты поблагодаришь Бога за то, что снова увидел свет.

8. Тайная карта

У многих из нас есть какая-то тайная карта — она может быть собственно картой, может быть рисунком от руки, может быть какой-то фотографией либо иллюстрацией в книге, рисунком в атласе, схемой в энциклопедии. Может быть старым снимком с незнакомыми людьми или чьей-то картиной. Иногда она может быть даже образом какого-нибудь автора, памятником или даже сквером. Эта карта может существовать в виде старого свитера, ложки, стертого ножа или выщербленной чашки. Она может быть растворенной в определенном сорте вина или измельченной и перемолотой с кофе особого сорта. Я уж не говорю о специях и духах, нескольких словах, написанных определенным шрифтом, о гербариях и нумизматических или филателистских коллекциях. О чердаках и подвалах, о кроватях и комодах, о мелодиях и фортепьяно.

Она может находиться в лице какого-то человека, иногда — незнакомого, а может быть выбитой эпитафией на чьем-то надгробии. Значит, эта тайная карта может быть зашифрована в чем угодно. Единственное, что все эти варианты объединяет, — это то, что они указывают тебе дорогу к твоему персональному утраченному раю. Это схема твоего рая и способ туда добраться.

У меня тоже есть такая карта. Я вырос на балконе. Моя двоюродная бабушка сделала из этого балкона что-то невероятное. Он был большой и заросший виноградом. И выходил на три стороны света. А бабушка была самым удивительным цветоводом в мире. Ей никогда не был важен размер цветника, не нужно было множество цветков. Она хотела только, чтобы были цветы множества видов. В нескольких коробках и оплетенных проволокой горшках росли сотни самых экзотических растений. Она отовсюду раздобывала хотя бы одно семечко неимоверно странного растения. Ей больше не требовалось. Одно семечко — одно растение. Таков был принцип. Семена ей присылали в письмах цветоводы со всего мира. Балкон, на котором я вырос, был похож на тропическое побережье. Не хватало только рифов. Я купался в лохани, выставленной на солнце, чтобы нагрелась вода. Потом эта вода, как и в джунглях, использовалась для полива растений.

Когда бабушка умерла, я перерисовал себе схему ее огорода. Записал там все названия. Это моя карта потерянного рая. Я грею себя мыслью, что когда-нибудь сумею восстановить весь этот рай на другом балконе.

Перевод: Завен Баблоян