ISSN 1818-7447

об авторе

Роман Фишман родился в 1977 г. Живёт в городе Черноголовка Московской области. Автор ряда журналистских публикаций, публикация в журнале TextOnly (№39) стала первой.

Само предлежащее

Юрий Левинг ; Александр Бараш ; Илья Риссенберг ; Татьяна Аверина ; Роман Фишман ; Павел Лемберский ; Ашот Аршакян ; Руслан Комадей ; Ирина Шостаковская ; Семён Ханин ; Алексей Чипига ; Александра Цибуля

Роман Фишман

Холодная Нигерия

88+

— Ну ты, блять, даешь, — Чандру вывернуло, и он мотал головой, утираясь. — Гестаповец, сука.

Генка понял, как теперь надо выглядеть, и принял облик потрясенный и самоуничижительный. Общая собака — в интернате говорили еще, кастрированный пес, — исчерпала жизненное время, и Генка разметал ее в брызги. Телесных деталей хватило бы заполнить пару карманов максимум, плюс толстые кости и голова вообще целая.

Полицейские в райхсцентре Генкой побрезговали, отпиздили и, спеленатого, отдали под расписку. Доктора и соседи в палате, кто мог понимать и разговаривать осмысленно, поучали:

— Ты, Генка, Гестапо, что ли? Так нельзя.

А то он не знает. На нем нашивки энного штандарта и щит на левом рукаве.

Генка знал, как для этого надо выглядеть, и со всем соглашался, на приеме изображая неуверенный энтузиазм. Желтой ночью на койке подпирал потолок взглядом и думал о Фюрере: как он там, в тюрьме. На галоперидоле раздобрел, заматерел и через годы выпустился на весеннюю полупустую улицу совершенно готовый.

Четырнадцатый, за Химками, оказался счастливым: быстро осознал и долго держался. Генка упоенно подпрыгивал, хватая ладонями ветки и пачкая листья бурым, сам не заметив, как началась погоня, — тело среагировало быстрее.

— Ах ты, держи, мужики! Вон, держи его! — затрещало повсюду. — Вот ты ж гадина! Фашист!

Окруженный хрущевками парк быстро оборвался, и Генка стал слепо тыкаться в трассу, по которой размывался поток автомобилей. Когда его подняли на руки в последний раз, на мгновение плеснуло небо. Генка затрясся легкой улыбкой: вспоров синеву, из-за ее растянутой глади выскользнул голубой «Мессершмитт» и уже заходил на посадку. Волшебник все-таки прилетел.

Холодная Нигерия

Космос так удивительно сложен, что Олодумаре смертельно устал, выдумывая его. Если б он не спал с тех пор, обозревая во сне бесконечное ветвление причин и следствий, он бы, наверное, ответил, откуда завелись крысы и что они могут тут жрать. Здесь эти твари — почти вся доступная органика, не считая самого майора Абаки Тунде, который ловит их ежедневно, частью поедая, частью жертвуя предкам и духам Ориша. Духи его все равно не любят и знаки подают все ложные.

Стоя в шлюзовой камере, майор Абака Тунде держал сразу четыре тушки за хвосты и привычно ждал, пока насос заглотит воздух и можно будет выйти наружу. Крысиные тела заметно раздувались: давление падало, но скафандр с вытертой эмблемой экипажа «Салют-8Т» не давал этого почувствовать. Напружинив руки, майор Абака Тунде чихнул, оттолкнулся и выплыл из люка, не ощущая ни прилива сил, ни ужаса, только как знакомо плавают кишки в невесомости: всё съела привычка, и он просто существовал, думая только во сне.

Одну за другой он отпускал крыс, легонько отбрасывая, чтобы орбита их поскорее сходила вниз, и, ритмично постукивая по смотровому стеклу шлема, бормотал молитвы духам Ориша. Машинально он отметил увеличившееся альбедо Луны и пролетевший неподалеку мертвый аппарат серии «Космос»: всё это были приметы благоприятные. Бездна смотрела на него триллионами глаз, и каждый из них он знал по имени, как некогда — каждую трещину в потолке отцовской хижины. Глядя на них, он не плакал только потому, что воду приходилось экономить.

Впрочем, теперь майор Абака Тунде не вспомнил бы даже имени отца, если б и задался этим странным занятием. Он потерял и половую принадлежность: на свету был мужчиной, в тени женщиной. В нем не осталось самого понятия людей, их речи и нрава, сохранились лишь считанные бережные картинки, выглядывавшие из кромешной темноты. Там не было ни родины, ни близких, а — роскошная аллея сирени в Звездном городке и удивительно приятный воздух у готовой к старту, покрытой инеем ракеты, из баков которой незаметно стравливается чистый жидкий кислород.

Подтягивая страховочный трос, майор Абака Тунде вернулся на борт, завинтил люк и, чихнув, медленно вылез из своего кокона. Внутри неизвестно как включился радиоприемник, и он с некоторым раздражением перечеркнул тумблер: слушать радиостанции и болтовню было неинтересно. Он давно перестал выходить на связь, ему не о чем было говорить, и все, что он мог рассказать, никто не стал бы слушать.

Он и сам не мог понять происходившего внизу, ни множества «почему», ни единственного «зачем». Он был словно обломок прошлого — а может, будущего, — слишком медлителен и травояден, от неумения ли добыть барашка или от сознательного вегетарианства — трудно сказать. Возможно, просто потому, что еще тогда вошел на станцию с неверной ноги и оттого не мог считаться действительно присутствующим в ней.

Однако по всем часам выходил вечер. Майор Абака Тунде недолго полюбовался на облако мочи, кристаллически сверкавшее в свете Солнца, и начал обходить ловушки, которые развесил в самых подходящих углах. Первая же оказалась удачной: крыса билась, бесполезно ударяя лапами в воздух, и парила, удерживаемая капроновым тросиком поперек туловища. Майор Абака Тунде стал снимать ее, чтобы засунуть в гермоящик: крысу стоило сжечь, и пеплом лечить распухшие ноги. Включив горелку, он засмотрелся на круглый в микрогравитации огонек и не слышал молитв, обращенных к нему с Земли.

Палата ума

Никакой собственно сердцевины нету: преамбула сразу переходит в амбулаторий и заканчивается понятно где. Простыня облепила тело, колотит — спинка койки выбила в штукатурке стены пыльную канавку. А кроме мамы и вправду никто: палата пуста, только огромный карлик, грязный, лобастый, в халате с завязками на спине, посасывает раствор из капельницы. Уже назавтра доктор снимет отпечатки сердца, возьмет кровь из носу, равнодушно решит, никаких, дескать, шансов. Результаты осмотра, впрочем, засекречены.

Зато новое будет булатное, шелковое, и когда выйдет из позеленевших ворот в другое уже, зеленое время года, энергия жуткими каплями потечет с пальцев, из-за глаз проглянет чащоба, стволы, стволы, — поджарый приезжий задрожит в коленях, расступится вода, и взмолится местный увалень: «Землячок, помоги инвалиду труда перейти на следующий уровень!»

* * *

В слове «жара» обычный джигурда обязательно нашел бы солнечного Ра — и попал бы, как всегда, пальцем в небо. Небо же тем временем исчезло и одновременно овеществилось, потяжелело, навалилось сверху бесформенным животом, нечистой сальной майкой, день ли, ночь, солнце валит мимо, гогоча и неистово, вытрясая на город все новые проклятия. А он будто не замечает:

— Пап, а кто сильнее, шизотимик или циклотимик? — хочет показать, какой он «индиго». — А во сколько раз?

— Иди-ка… — подзываю. — Ты где уже губу расквасил?

Бытие повисло, провисло где-то между вечностью и безмерностью, небо давит, воздух душит, кислород включен в состав потребительской корзины, кот судорожно хватается за горло и перекатывается по полу, свища и задыхаясь, соседи сверху стучат в батарею, чтобы не кашляли так громко, а он преспокоен:

— Пап, а зачем именно десять заповедей?

— Иисус, — одергиваю строго, — обошелся одной.

— А я?

— Тебе дам дважды две.

— Четыре?

— Да нет же, слушай.

А за городом горит земля, в пересохших водоемах самозарождаются скорпионы и человекоядные пауки, даже сам гелиотроп, именуемый подсолнухом, отворачивается книзу и плакал бы, если б сохранил еще хотя бы каплю влаги. На этом фоне разворачивается тяжелое противостояние, холодная гражданская война, — убивают пока нечасто, но накал ярости сравнял с землей «Левада-Центр»: синие ведерки против синих мигалок, хоругвеносцы против Лёни Ёбнутого, даги против адыгов, ФСО против всех. Умерщвленный в СИЗО адвокат восстает из гроба — день ли, ночь? небо хмуро — и прокусывает сизыми зубами бесценные кайенские шины. Впрочем, чего и ждать от людей, изо всех видов общественного консенсуса пришедших к одному: положить хуй. Так и стоят, «земели», не глядя в глаза, с хуями, положенными… Тьфу, вот он же тут, при нем не материться:

— Внимательность и решительность, — подымаю палец, — бодрость и пустота.

— А знаешь, кем хочу быть? — внезапно говорит. — Хочу быть атаманом банды.

— Банда эмоционально неустойчивых интровертов, — усмехаюсь, — представляю, что это будет. Не знающие жалости меланхолики.

Ртуть в термометре бормочет, моля своего металлического бога, но все ползет вверх, и на счет «тридцать девять» все окончательно замирают, а тем временем уносится, гаснет лето, лето, за которое древний змей свил себе новые кольца, а мы снова ничего не успели.

* * *

Был зачат по Аристотелю, зимой, когда ветер дул с севера и многие бегали по льду речки на металлических крючках, но стал — неудачно — аутишником по профессии, по призванию поэтом-исказителем, сторонником чистого конкретного искусства. Главную заповедь формулировал кратко: WYSIWYG, и в этом находил море смелой истины. Каждый отопительный сезон прислушивался, как ноют в подъезде батареи, приглядывался к бегунам на деревянных дощечках, увлекался протестантской теологией, доводил температуру до тысяч градусов по Кальвину, но умирал по-католически, вовсе не WYSIWYG вспоминая, а Четыре последние вещи, включая странные дощечки. И непонятные крючки.

* * *

В Пасхальную ночь пошли с пацанами на озеро кутят топить. Рассыпалась тьма, небо было звездно и привольно, и все подрагивали под ним от холодка и от нервической радости. Илья совсем разошелся и, высыпав ведро кутят в воду, стал обвинять апостолов в неверии; это понятно: он ценит Марка, как и все подлинное.

Было очень темно и по-лесному шумно. Неведомые звонкие птицы издавали голос из среды ветвей, и деревья насыщались влагой. По словам Ильи выходило, что ни один из учеников не отринул идентификацию с тем или сем и понимал Иисуса только нравственно, религиозно, так или сяк, а значит — имманентно.

Пока остальные отталкивали барахтавшихся щенков от берега палками, Илья повторял, заламывая руки: «Не ведают, что есть слава. Не ведают, что есть сила»! Добрыня спорил, обращался к таинственному источнику Q, который остается от Матфея и Луки, если вычесть из них Марка. Он говорил, что при всем том каждый оказывается прав: Иисус есть и то, и то.

Алеше же их синоптические проблемы без разницы: он читал Иоанна и, наблюдая, как последний кутенок устал и задремал где-то в темных водах, решил, что каждому дается пища в свое время. В двух шагах от них, склонив дремучую башку к озеру, лось бережно зажмурил глаза и жадно целовал свое отражение.

* * *

Держа кончик языка прижатым к нёбу, Гарин расслабил его основание и коротко выдохнул, мелко помотав головой в стороны: Бр-рр… — Так делают, изображая дрожь от холода, ужаса или отвращения. — Брр-р… — Он поежился: снег таял, охлаждая атмосферу во дворе и в мире.

Люди слишком жирны и медлительны, особенно если вспомнить о текучей, моментальной жизни элементарных частиц, где существенны только энергия и информация. Чем точнее известны координаты электрона, тем более неопределен его импульс. Если его положение установить с максимальной достоверностью, в этот момент электрон окажется где угодно, на любом расстоянии и в случайном направлении. Как Зоя, все время от Гарина ускользавшая, оставляя только запах безымянных духов, который едва можно было уловить.

— Пф-фф… — Знак усталости и разочарования, что по сути одно и то же: Гарин мягко сжал губы и, выдыхая животом, расслабил их края, позволяя свободно вибрировать под ровным напором воздуха. — Пфф-ф… — Гарин вдавил ручник, и тот закряхтел на весь салон, ослабляя челюсти.

Он подумал о некоем приборе, луче колоссальной разрушительной силы, который способен был бы максимально точно измерить координаты частиц в объекте, на который направлен, тем самым вызывая локальный рост неопределенности их импульсов и моментальный распад. Такое возможно и в нашем неповоротливом мире, где существенны только медлительные мужчины и жирные женщины. Гарин представил, как в последний разочек заглядывает Зое в глаза и нажимает кнопку, запуская аннигиляцию: только что она была, но исчезла в одно мгновение, разлетевшись так, как никому и не снилось, оставив только запах безымянных духов, который не вытравишь ничем.

Не раскрывая губ, Гарин медленно выдыхал через нос, давая воздуху низко дрожать в резонаторе напряженной гортани, слегка отдаваться по всей черепной коробке: — М-мммм… — Звук колоссальной усталости, на одном тоне, одну какую-то малую толику не доходящий до окончательного стона «У-ууу». — Мм-ммм… — Гарин сидел без движения, уставившись на мокрое лобовое стекло.

В какой-то из альтернативных вселенных, вероятность существования которой еще предстоит установить, именно так и обстоит дело. Там тоже начинается март, но Гарин не сидит, глядя, как талая капля осторожно спускается по лобовому стеклу, а холодно и бодро подходит к Зое и в последний разочек заглядывает ей в глаза, освещая ее лучом колоссальной разрушительной силы. В какой-то из альтернативных вселенных, вероятность существования которой не так уж и мала, Зоя все равно принадлежит ему — новая мысль наполнила Гарина настоящим спокойствием индуса. Он повернул ключ зажигания, явственно ощущая запах безымянных духов, тонкую струну, невесть по какой вероятности заполнившую воздух в салоне, во дворе и в мире.

* * *

Когда на ближнем откосе сам собою забьет блевотный источник, жители совхоза «Приметы Октября» истолкуют его знаком близкого конца времен. А впрочем, тут всё понимают именно в каком-нибудь эдаком смысле. Разве в райцентре публика поспособнее, могут и посвежее что-нибудь выдумать: через неделю пришлют спецкомиссию с бюварами — вкатив на откос, та вылезет из «буханки», выпьет поднесенное и пригорюнится, приглядываясь. Голое поле будет безотрадно и уныло, по заморозкам черную землю изукрасит иней, и над теплой ключевой блевотиной завьется легкий дымок, аура, биополе, запах… Почуяв в нем нечто родное и древнее, бабы застыдятся и прикроют платочками ноздри, мужики хамовато прокашляются.

Теперь комиссию на прииски, отдавать Родине свой беззаветный труп, а сами пошагают через выселки, где копается в земле престарый дед, древний младенец нерожденной матери, еще когда оказавшийся в этих местах. Среди совхозников он почитается почти так же высоко, как дух первого председателя, колченогого, чью фамилию и произносят-то с оглядкой, не на ночь. Вот тогда он и научит баб, как заломать березу, а мужиков — сказать последнее слово. И бабы заноют, а мужики удалятся в распадок, перекрикиваясь: Аауум?.. — и эхо отвечит чуть глубже: Аауумм!.. Аауумм!..

Ноябрь

В такие дни — курить под козырьком подъездов трясущихся от немощи домов, и замечать мельком, как на двери трепещет объявление: «Лечение лазарем», — пока тюремщик, судья и палач двумя этажами выше, держа ладони над газом, пытаются согнать онемение с пальцев, покуда ледяной гипер борей хрустит костями стылых батарей, за полуприкрытыми веками увидеть восстающие песочные минареты Бухары: вот престарелый падишах, персты в перстнях, в зените славы и богатства, следует базаром, и ароматы специй расступаются пред ним, замолкают дудки заклинателей — следует придворный маг-алхимик, визирь, знаток астрологии, ароматов, и в дипломатии искусен. Падишах выступает в окружении свирепой стражи, на драгоценном коне, за которого не жалко и жизни отдать, а во дворце своенравная наложница шестнадцати лет изводит евнухов капризами. Томится падишах, визирь изнемогает: сорок лет беспорочной службы шайтану под хвост, ты его в бороду, он тебе в ребро, хитрит визирь за спиною у владыки, прямого Пророка — да благословит его Аллах -  потомка, но благосклонность баловницы переменчива, как погода в октябре: над властью и богатством одного, над мудростью и знанием второго — смеется кокетка шестнадцати лет, смеется над золотой, роскошной осенью их жизни, с ажурной и ничтожной башни своей красоты, со стен весенней и бессмысленной молодости своей, им более — никогда — недосягаемой, смеется. Чернеют визирь и падишах, ликом тяжелеют и набухают, опадают на мокрый песок детской площадки, их вдавливает хрустальной подковой своей серой кобылы ноябрь, рыцарь боязливый, но безупречный.

* * *

Состав поезда известен — одна компания агрессивно пьющая и две пьющие тайком, скрывающая ребенка женщина, запах курицы с апельсинами, звяканье чайных ложек, гибельный смрад нерабочего тамбура, полупрозрачные топазные окна. Телефон едва нащупывает ненадежный пульс сети: абонент не отвечает, и это навсегда.

Если прямо от Казанского, через Выхино и Люберцы, до 49-го километра не доезжая налево, то лучше приготовить респиратор: сюда сливается говно из толстых труб огромного, небывалого города. Окрестных пара деревень затоплена по крыши, лишь одна на холме спаслась. Нет электричества и путей к Большой Земле, только мост железной дороги проносится над фекальными заливами. Третье поколение островитян другую жизнь уже высмеивают, плавают на подгнивших плотах, растят в ведрах репу, обжаривают одуревших мух, изредка обирают электрички, нападают внезапно и жестоко. Молятся понятно кому, в ритуальных целях используя хризолитовую вышку сотовой связи.

Состав поезда известен, а проводница попалась ведьма: колтун волос, рыжих и редких, неряшливая форма, квадратная обувь и веник в пыльных привидениях. Уж и зыркала, и ворчала, и кашляла, и материлась. И — то ли в чай чего подсыпала, но и от пива к полуночи какая-то чертовщина вышла. Телефон совсем замаялся, голова разбухла, налилась харя полукозла, полу-понятно кого, надулся фаллос: я так ее хотел, колдунью злую! Но ведьма насела, велела нести в вагон-ресторан, через белое безмолвие простыней в плацкарте, через залитые полной луной коридоры и сцепки, в сердцевину, вглубь, туда, где ревизоры с комендантом сойдутся в пляске бешеной и злой. Тогда из-под кинжала с адамантом прольется кровь и станет вновь золой.

Чуть доковыляв до верхней полки, чудом прозвонился, замигал:

— Алло, ты пропадаешь! — еле разборчивый голос. — Где ты? Ты пропадаешь!

Да, я пропадаю, пропадаю.

* * *

Много дней провел прикованным к постели, и свирепая моль с дальних антресолей еженощно терзала печень и все внутренности. Натужно желтевший фонарь вертелся на проводе, плевками света отгонял дурную тень в душный, пропахший лавандой угол. Ссыпавшиеся молочные зубы припрятывал от феи в кулачке, но к утру их выкрадывали.

Тогда мать в изнеможении опускалась в голове, долго распутывала вспотевшую гриву и пересказывала сон. Видела собственную бабушку: будто та в спешке развешивает мох, указывая дорогу, по которой ушли взрослые, но они с покойным братом этого не замечают и теряются в чаще. Вычесывала из головы следы мелких ночных гостей, а под окаменелым брюхом шкафа переругивались, деля припрятанные разноцветные таблетки: по пяти желтых за одну бурую и по три желтых за тонкую капсулу.

На последние сутки жар спал, нашелся зуб, и почти все таблетки выкатили шваброй. Шевелюру остригли, и мать ушла к другому: только уличные фонари и некоторые старые бабушки живут не для себя.

* * *

«Городок наш небольшой» — начало почти идеальное. Есть в нем и краткость, и тихий голос автора. Сразу вводятся и местные обстоятельства: наляпанные вдоль кривой улочки косые двухэтажки, неровный спуск к прокисшей речке, царапанная надпись на придорожном камне: «Прямо пойдешь — разум потеряешь. 0,5 км». По откосам шатаются горожане, всякое фуфло и шелупонь, всякие «стрюцкие», никогда не говорящие в настоящем времени и о нем: «Ну я пошел». Что сделал? Пойдем и мы.

Следы изнурительной борьбы кругом: заборы в чирьях, листья гниют на подоконниках, мужчины пьяны, как четыреста кроликов, — такова тягость их сражения с финно-угорским прошлым. Устав от этой неизбывности, они засыпают по склонам. Трусцой к ним приближается чудная собака и, прокашлявшись, заводит песни обо всем бескрайнем: о степи, о небе, о скуке и тоске, и об изгибах широкой спины. Многажды перекрашенный памятник отряхивает прах и, скрипя чугунными костями, сползает с постамента. Сползем следом.

Земля то пахнет сразу всем, а то совсем ничем не пахнет; ею и живут эти женщины, всё копя и собирая, и никак не накапливая. Как древнейшие крестьяне, всё проедают и продают, ничего не оставляя: всё, из почвы взятое, в нее же и возвращается. Всё, некогда пугавшее до судорог, умасливается и помещается в красный уголок, но мягче от этого не становится, и оттуда сверкая недобрыми глазками. Страшно, страшно по ночам, когда мужчины напиваются, чтоб только не замечать и не оглядываться, а женщины, зарывшись в жаркие перины, стучат зубами и трясутся. В беззвездной кромешности над квелой речкой помахивает и плачет царица-мать: «Кабы я была девица. Кабы я была девица!».

* * *

Константин полтора года сидел на калипсоле, Гоша родную маму спьяну отпиздил и уснул рядом, у Альбины четыре аборта, считая один в несовершеннолетии. Антон зрел наготу отца своего, ею же не вразумлен. На лекции ногтями озабоченно цепляли и вытягивали из носовых пазух осадок токсичного клея. Осенью орали, карабкались по скользкой крыше, и Ёсик едва не слетел на сторону двора. Да мало ли что, на этот счет есть не меньше двух причин промолчать.

И вторая — стремление к окончательной храбрости.

Неудачи глушат одна за одной, дико вращается и мчится мимо вселенская пыль, стрела уже наложена, а Максим пять лет назад убегал от милиции с полным стаканом на кармане. Логово убогого, мелкая буржуазия: так престарелый таксидермист складывает давно обработанные кости в скелет, все путая и собирая гибрид виверры с мантикорой, и наконец закрепляет в ее черепе собственную вставную челюсть, забытую на столе.

* * *

— Это не простые магические сливы, — с ходу попытался огорошить царевну. — Это целый комплекс полноценности, который исцеляет даже и застарелую форму торгового комплекса.

— Не смешно! — топнула та ногой. — А вот и не смешно вовсе!

— В каждой из них, — раскланиваясь, — есть капля никотина. Ваше высочество сможет убить в себе лошадь, если, конечно, жаба не задушит Вас прежде.

— Сударь! — оборвала принцесса. — Если Вы сию минуту не придумаете что-нибудь новенькое, Вы закончите свою карьеру на карьере. Или, — она задумалась слегка, к щеке приставив тонкий пальчик, — на галере.

— Давайте проведем деприватизацию, — ляпнул.

— А вот это действительно смешно, — расхохоталась царевна, всплеснув руками.

* * *

Стерегущий платную автостоянку лютоволк укрылся под навесом и пустыми большими глазами глядит на пухнущие лужи. Запахи сдобы и арбузов вмешиваются в отчаянный мокрый запах дождя, увлажняют пачку прайс-листов в руках: крепкие алкогольные напитки, слабоалкогольные напитки, коктейли и миксы, безалкогольные напитки, газированные напитки, минеральные воды и квасы, технические жидкости, автоочистители, растворители, бытовые очистители, кинжал валирийской стали продырявил пакет и с приятным звуком царапает асфальт, пока я бегу под козырек подземного перехода, на влажной стене которого теснятся небрежно наклеенные объявления, зычно выкрикивают, перебивая друг друга: «ицца с дост», «анн», «вери». Красный замок Моссовета восстает над дорогой глыбой пышнотелого камня. Из боковой его двери, озираясь, служанка выносит незаконнорожденного сына префекта. Оставаясь в седле боевого служебного «Форда», ее встречает полковник милиции, взявшийся воспитать ублюдка. ««Арти», «ота для актив»», — заклинают полуоторванные объявления: ««Дам», «иму», «рочн»». Что-то шумно сдвигается под сверкающим в дождевых плетях панцирем асфальта. Вице-мэр протягивает руку и хватает с переговорного круглого стола бутылку «Аква минерале», не замечая белесоватую взвесь яда у донышка. Покорные голосу заряженных серебром пушек тучи рассеиваются. Из ящера с восьмицилиндровым двигателем вылезает по пояс человек с вышитым золотым львом на гербе и раздраженно кричит в сторону группы, одетой в пурпурные цвета дома Харконненов: «На чей счет Вы ковыряетесь в носу, сир?!» Фоном звучит темное многоголосие: ««бель», «идки»». Закрывая лицо плащом, инвалид на коляске срывает одни объявления и, сверяясь со сложной схемой, лепит другие: ««дажа», «азин», «страция», «страция»».

* * *

Большое отражается в малом: гранулированные лужи отблескивают в жидком небе, на котором нарисованы три силуэта — Трус, Балбес и Небывалый. Второй работает милиционером усиленного режима службы. В эти ранние часы он прислонился к стеклу вестибюля станции «Рязанский проспект» и краем сознания воображает, как навстречу ему поднимается по лестнице женщина, и тьма ее глаз сравнится только с чернотой ее плотной чадры, а тяжесть литого, без единой трещины взгляда — с тяжестью зашитых в пояс металлических обрезков. Воображает он и последующее, и дым, и огонь, и крики, грохот, и как, иссеченный, летит он сквозь стекло вестибюля, падая между овощным лотком и смрадно пылающей палаткой табака. От этих картин ему сладко и страшно, как сладок и страшен гнев Божий… за что? Он знает, за что, а мы можем только предполагать: к примеру, он дрочит на собственную нахально зреющую дочь. На другом краю его сознания, ровно напротив гнева, расположилась дерзость в лице старшего сержанта Коломийчука, личности легендарной, по рассказам, за принципиальное пьянство и дебоширство разжалованного чуть не из капитанов. Коломийчук владеет целым автобусом проституток, пользуя каждую ежедневно. На этой почве Коломийчук дружит с полковником Х, притом поебывает его жену. У Коломийчука иномарка: однажды он задержал немаленькую партию кокаина. Вместе они — боязнь гнева сверхчеловеческих сил и дерзость нарушить их волю — и образуют магнитное поле мифа, в котором проходит жизнь Балбеса, в которой жена сливается с матерью, дочь с женой, собаки с бомжами, богомолы с подъемными кранами, удостоверения личности простираются до облачной границы вечности, поблизости от которой нарисован Небывалый, без ног, без головы и без хвоста.

Обращаясь к милиционеру, Небывалый задает анекдотические загадки. К примеру, такая. Каждый день под руководством министра Грызлова раскрывается преступная деятельность в среднем 6 целых 2 десятых оборотней в погонах. Если учесть, что всего сотрудников у министра 2 миллиона 208 тысяч 791 человек, то успеет ли Грызлов до выборов раскрыть преступную деятельность хотя бы половины из них, и куда при этом денется вторая половина? Или такая загадка. Вот, из пункта С («Сокольники») в пункт В («ВДНХ») едет троллейбус №14, а в нем сидят и стоят 69 женщин, сторонниц президентской партии «Единая Россия», 38 женщин, которые будут голосовать за СПС, 25 женщин-«яблочниц», столько же поклонниц ЛДПР и в два раза больше собирающихся отдать свои голоса иным объединениям и блокам. Если учесть, что троллейбус упадет с эстакады и до 7 декабря доживут лишь 20% едущих в троллейбусе женщин… Нет, лучше такая загадка. Если большое отражается в малом, то жидкое облако отражается в гранулированной луже или наоборот? Человек отражается в звездах или наоборот? Кто он такой, что обращаешь Ты на него взор свой? Кто Ты такой, что человек на тебя смотрит? И что здесь делает этот третий, этот трус?

Трус — это я, хоть я и не боюсь ничего. И дрожу я оттого, что спать не пришлось, оттого, что снежная крупа одним видом своим вызывает дрожь, а вовсе не от страха оказаться между полюсов Балбеса или выслушать загадки Небывалого. Дрожу я оттого, что вижу вокруг это верчение и вижу, чем оно обернется уже завтра. Как лягу я во прахе, станете искать меня по всем Мневникам — а меня нет.

Гранулированные лужи отблескивают в жидком небе, на котором нарисованы Трус, Балбес и Небывалый. Немного портит лица эти рассветный комковатый грим, но за углом нас солнце встретит сиятельным презрением своим.

* * *

В горле кол, игла, гайка. Курить нельзя, нельзя, нельзя, ясно же было с самого начала. Теперь-то поздно, кури или не кури — ты приехала из Китая, ты привезла сюрприз. У тебя атипичная пневмония, пусть передохнет вся округа. Если есть Бог, то был и срок, да весь взял и вышел. Именно — взял и вышел. Вот осталось всего ничего, два каких-то дня. Две недели, не больше. Да хоть бы и два года, никто ничего не успеет. И даже ночи у мартеновских печей, топящихся драгоценнейшей рисовой бумагой, все даром — Запредельный улус еще дальше, чем казался. И все грозней лицо магдыса — бо-оо-аум — гонг разносится далеко над пустыней красных масок, которая только притворяется степью. Копыта сбивают тонкий дерн, под ним безнадежный сухой песок, тяжелеют легкие. Никакой платок на лице не спасет — ноздри не так устроены. Никакой лама со своей жадностью, ни даже самый надежный гоа, и когда из правой ноздри устремится душа, в ее горле будет кол, игла, гайка, а запорошенные песком глаза не раскроются вслед уносящемуся все дальше Запредельному улусу.

* * *

Рыба в аквариуме молчалива, зато персонал тявкает: мундир 19W2, хотя и ростом с табуретку, кулёма, интересовался-де утерянными учебниками по списку — «Частная френология, 5-й уровень», «Основы геронтофилии, 2-й уровень», «Краткий курс словарности, уровень 7», и так далее, см. объявление на воротах на левом створе.

Вызван надстоятелю, представлений не устраивал, но нарушал всяческие. Упрямолинейно поглядывался, борзаявлял собственно права мундира. По недоразумению лет присужден был иззубрению подшивки «Ярбух фюр психоаналитик унд психопатологик». Притом 16 часов спустя на дверях суппозитория сама собою образовалась нестираемая надпись:

 

И вся эта мерзость, и губы курящие,

Что — и они настоящие??