ISSN 1818-7447

об авторе

Александр Иличевский родился в 1970 г. в Сумгаите. Учился в Физико-математической школе имени Колмогорова при МГУ, окончил Московский Физико-Технический Институт. В 1991—1998 гг. занимался научной работой в Израиле и Калифорнии. С 1998 г. снова в Москве. Публиковался в «Новом Мире», «Октябре», «Новой Юности», «Комментариях», сетевом журнале литературных эссе «В моей жизни». Автор книг «Нефть», «Дом в Мещере», «Бутылка Клейна», «Ай-Петри», «Матисс», а также трех стихотворных сборников и книги эссе «Недра стратосферы» (2005). Лауреат премии имени Ю. Казакова за 2005 год, премии журнала «Новый мир». В 2007 году роман «Матисс» получил Букеровскую премию.

Новая карта русской литературы

Само предлежащее

Лена Элтанг ; Павел Жагун ; Игорь Жуков ; Кирилл Щербицкий ; Александр Иличевский ; Александр Уланов ; Павел Настин ; Владимир Стариков ; Виталий Кальпиди ; Дмитрий Зернов ; Дмитрий Зиновьев ; Вадим Калинин

Александр Иличевский

Сдать Москву Родине Эссе о городе

Где мед?

Невыдуманные города строятся не по плану, а согласно скелету рельефа: подобно тому, как пчелы осваивают остов павшего животного, желательно крупного, например, льва: тазовая и черепная кость содержит просторные сводчатые поверхности, чтоб укрыться от дождя — и удобные отверстия-летки: пасть, глаза и уши. (Тут все львы Москвы, включая и тех, что у дома Пашкова, с удивительно очеловеченными лицами, угрожающе зевнули.) Оставив в стороне вопрос, так ли уж много цивилизация выиграла, вдруг снова пойдя путем приматов, а не остановившись сорок миллионов лет назад на идеальном коммунистическом варианте (к чему, собственно, приматы время от времени припадочно возвращаются), заметим, что чуть менее для развешивания сот, начиная от хребта, удобны ребра. Однако пролетное это пространство все равно преодолимо с помощью подвесных смычек, которые прямокрылые горазды расстилать, пользуясь вощиной еще виртуозней, чем «царь природы» — асфальтом и бетоном. Так, например, оказалась преодолима лесистая пустошь между Пресненским валом и Грузинами — перемычками сначала безымянных тупиков, затем поименованных переулков: Расторгуевским, Курбатовским, Тишинским… Так что в конце концов так и получилось, что «из ядущего вышло ядомое, и из сильного вышло сладкое»: хотя любой рельеф медленно хищен по определению и склонен превратить все живущее на нем в чернозем или осадочные породы, тем не менее нынче и на Эвересте возможны подвесные сады, а на дне Ледовитого океана запросто можно сыграть в шашки с Ноздревым.

 

Пчелы — люди умные, они не только изобрели самый экономный способ строительства (соты потому шестигранны, что только такая организация пространства позволяет при наименьших затратах строительного материала захватить максимальный объем), но еще и умеют разговаривать: путем своеобразного танца, бесконечной восьмеркой наворачивая петли по улью. И вот отсюда задача: различить среди городского роя таких пчел-разведчиков, указующих собратьям на лучший взяток. В самом деле, ведь есть среди жителей — разведчики, вольно и исподволь изучающие и тем самым обустраивающие родное место, только где они?..

 

Москва — простейший, но древний улей, медленно расходящийся кругами от замысла кремля, опущенного в застывающий воск времени. Улью этому свойственна концентрическая застройка, следование естественному ландшафту — речкам, просекам. Чтобы понять, сколь бурная была речка Пресня, следует выйти на угол Грузинской слободы (совр. Грузинская площадь) и Зоологического переулка: и уклон, который в данном месте набирает асфальт Большой Грузинской улицы, отлично объяснит, отчего здесь строились водяные мельницы… Что дальше? Дальше, у впадения в Москву-реку, как раз на месте Дома правительства, мы имеем кожевенные зловонные производства и шалманы злачных мест. Тут к тому же удобное место сброса трупа — жмурика сразу выносит на большую воду, работа для приставов нешуточная: пробагрить версты три-четыре — пока еще там к берегу где-то у Потылихи прибьет страдальца…

Добраться до сути

Так как же почуять тот естественный рельеф, что скрывается пленкой цивилизации у нас под ногами? Для этого достаточно всего оказаться где-нибудь в переулках Неглинки, встать в подворотне, скрываясь от ливня, с грозой и шалями потоков по-над крышами, швыряемых внахлест припадочным ветром, — и вдруг увидеть, как вспухают из люков подземные токи замурованной речки, сначала пластиковые бутылки пляшут и кланяются в воронках над решеткой, но потом их сносит цельное полотно наводнения и вы уже не острите и не ужасаетесь, а мрачно молча стоите по колено в воде, распластываясь вдоль стены, для большей устойчивости… По грудь затопленные участки улиц, захлебнувшийся «жигуль», вода врывается в приоткрытую дверь, заталкивая матерящегося водителя обратно за руль, охрана на крыльце банка увлеченно курит… Короткий рык укрощенного зверя заставляет если не содрогнуться, то задуматься, и задуматься еще раз при рассматривании архивных фотографий наводнения 1909 года, когда Москва-река и притоки захлестнули город так, что по большей части центральных улиц и площадей вместо извозчиков двигались перегруженные лодки.

Пули

С чего вообще может начаться страсть по городу? В моем случае — с узнавания. Однажды я вдруг понял, что город — живое существо, что он дышит и мыслит, и что, возможно, я сам и есть одна из его мыслей, впрочем, не слишком удачных… И тут я содрогнулся, как содрогнулся бы всякий, вдруг поняв, что сейчас он не сидит на стуле, не идет по улице, а плывет в брюхе Левиафана. И тут, как минимум, есть два варианта: либо навсегда зажмуриться, либо попытаться этому чудищу заглянуть в глаза. Любопытные выбирают второе.

 

Все началось с того, что однажды месяца три я отсидел в полуподвале одной конторы, арендовавшей офис в здании Радиотехнического НИИ в Большом Трехсвятительском переулке. Сводчатые двухметровые стены этого векового здания усугубляли непонятный клаустрофобический трепет, порой охватывавший многих сотрудников, и жизнь офиса часто выплескивалась в ближайшие переулки, скверы, на Покровский бульвар. Порой работать было совсем невозможно, и загадка этого морока приоткрылась в одно из воскресений, когда я пришел доделать кое-какую бодягу и столкнулся в курилке с рабочим, заканчивавшим ремонт в соседнем помещении. Я посетовал ему на свою непонятную клаустрофобию, в ответ он сунул руку в ведро со строительным мусором и достал горсть штукатурного крошева. Среди которого я и разобрал несколько расплющенных пуль…

 

Однако никаких иных подробностей, кроме той, что в этом здании в 1940-х годах располагалось одно из управлений МГБ, узнать не удалось, зато понемногу выяснились кое-какие подробности этой местности. Так, я узнал, что зелененький двухэтажный детский сад, стоявший выгодно на макушке парковой горки, на которую взбирался к Покровскому бульвару наш переулок (и где упоительно было просто посидеть — так широко дышалось там — над Солянкой, Хитровкой, за крышами проглядывал речной простор, разлетавшийся над Котельнической набережной), — усадьба Сергея Тимофеевича Морозова, известного мецената, художника-любителя, в 1889 году приютившего во дворовом флигеле Исаака Ильича Левитана. Выйдя прошвырнуться во время обеденного перерыва, на обратном пути я часто подходил к покосившемуся двухэтажному домику с угрожающе нависшей мемориальной доской и пытался разглядеть в этой вспухшей штукатуркой коробочке — реторту демиурга, в которой был взращен русский пейзаж. Летом 1918 года сюда переместился штаб восстания левых эсеров, сигналом к которому 7 июля прозвучал взрыв бомбы, которую швырнул Симха-Янкель Гершевич Блюмкин в германского посла графа Мирбаха. Отряд под командованием Попова (восемьсот человек под ружьем, восемь орудий, два броневика и десяток пулеметов) занял Трехсвятительский переулок, телефонную станцию, находившуюся на другой стороне Покровского бульвара, арестовал прибывшего на переговоры Феликса Дзержинского, обстрелял из орудий Кремль и разослал телеграммы с призывом к восстанию. Подавлением мятежа руководил лично Ленин, операцию провели латышские стрелки. А с 1919 года здесь располагался Покровский концлагерь, где содержались бывшие царские офицеры и белогвардейцы.

 

В начале переулка справа стоит облицованный гранитом (из того же карьера — город Долгопрудный, район Гранитный, — откуда бралась порода для мавзолея) компьютерный салон «Формоза», Интернет-кафе при нем отделано иероглифами майя, выгравированными на здоровенных гипсовых плитах, отливать которые я помогал своему другу художнику Гоше Рахматуллину (с ног до головы белые, матерясь от ожогов свежезамешанного гипса, два дня подряд мы ползали с ним на карачках в подземелье этого здания). «Формоза» расположилась в бывшей институтской столовке, примкнувшей к главному зданию Радиотехнического НИИ. В 1850-60-х годах здесь размещалась редакция журнала «Русский вестник», и на крыльце редакции можно было встретить Аксакова, Достоевского, Островского, Толстого, здесь были зачаты «Русские ведомости», а в советское время заседали кукушкинды Центрального статистического управления.

 

Выше по переулку, ближе к бульвару, сразу за школой, я обнаружил дом, поглотивший надстройками здание воспетой Гиляровским ночлежки братьев Ляпиных. Далее открылось существование картины В. Маковского «Ночлежный дом», на первом плане которой изображен учитель Левитана Саврасов, горький пьяница, расплачивавшийся за опохмельный постой у своих почитателей копией «Грачей» (число вариантов этой важной для русского пейзажа картины вряд ли кем-то сосчитано).

 

Далее вниз, к реке, открывались хляби Хитровки, кишащие вшами и клопами полати горьковской пьесы «На дне», но вскоре я вновь уехал на полгода в Калифорнию, и фокус внимания к этой местности надолго размылся, так что сейчас воображение легко обогащает действительность, имевшую место в тех краях: вот — маузер на столе, эсеры предлагают железному Феликсу селедку с пареной репой; вот Борис Годунов, опиваясь винищем, прячется от воли народа в палатах Шуйских, вот флигель, откуда выносят гроб Левитана, вот Пушкин выходит из здания Архива коллегии иностранных дел в Хохловом переулке, где писал «Историю Пугачева», вот Толстой поднимается на крыльцо «Русского вестника» и не раскланивается, столкнувшись с Достоевским; вот Марина Цветаева, держа за руку сына, переходит Покровский бульвар, чтобы сесть в трамвай, — ее ждет Елабуга.

Городские омуты

Я далеко не краевед и таковым никогда не стану, но я люблю всматриваться в город, распознавать его образ… Ну да — что еще порой остается человеку, кроме прогулок? Что еще может создать область дома, воздушную родную улитку, в которую бы вписывалось понимание себя, — хотя бы совокупностью кинетических весов, приобретенных поворотами направо, налево, ломаной взгляда, — впрочем, не слишком путаной: в Москве нет точек, из которых бы зрение замешкалось в роскоши предпочтения, как то бывает в Питере. Москва то бесчувственно обтекает вас бульварами, набережными, скверами, двориками, — то бросается в лоб кривляющейся лошадью — не то пегасом, не то горбунком, привскакивает галопом пустырей, припускает иноходью новостроек — и все норовит отпечатать на сознании — подковой — взгляд, свой личный, сложный, грязный след, так похожий на покривившуюся карту, — с зрачком кремля, кривой радужкой реки, орбитами кольцевых, прорехами промзон, зеленями лесопарков.

Взять, к примеру, Пресненский вал — вполне гиблое место: толчея у пешеходного перехода к метро, цветочный рынок — торговцы-горлопаны, зазывалы у букетных фонтанов на обочине, автомобили покупателей припаркованы небрежно наискось — не пройти, не то что проехать. Это место, где Грузины, Белка и Ямские сталкиваются с Беговой и 1905 года — клин с клином, суши весла, иди пешим. Пресня, Грузины, Ямские, сходясь, образуют своего рода городской омут, некое зияние. Неспроста именно здесь, на Пресненских прудах, где так любили гулять москвичи, стояли таборы цыган, летние рестораны, сюда съезжались на лихачах послушать гитарный хор катюш и оленек, а цыганские медведи-плясуны отлично рифмовались с обитателями Зоосада. Наследия разудалого забытья и сейчас сколько угодно в этом треугольнике, как нигде в Москве. Только здесь можно наткнуться на ласвегасовские театры, с золоченными слонами в натуральную величину напротив входа. И конечно, Зоопарк — островок, провал, на дне которого, как в калейдоскопе, сгрудились осколки обитателей всего земного шара. Гам, стенанье павианов, всхлипы выпи и рыдание павлина, уханье шимпанзе, иканье лам и тигриный рык несколько лет сопровождали меня во время вечерних прогулок по Зоологическому переулку, до тех пор пока животных не поместили в новые закрытые вольеры, и наступила тревожная тишина, которая хуже любого вопля: зверь затаился у площади Восстания.

 

Грузины замечательны двумя домами. Один — усадьба Багратиони, откуда по всему городу расползаются бронзовые чудища. Другой — «Дом Агаларова», один из самых красивых новостроев в Москве, чем-то напоминающий шедевры, обступившие Австрийскую площадь в Питере. Выгуливая себя в той местности, я непременно оказывался у этого дома, чтобы пройти мимо парадного, отделанного искристым лабрадоритом. Пренебрегая крупнокалиберными взглядами пиджачной охраны, я вышагивал вдоль сквера, вдоль парковки, где можно было увидеть и Rolls Royce, и Ferrari, и Lamborghini, и коллекционный мерс-купе 1962 года, — пока еще не переведенных «валетами» в стойло подземного гаража, спуск по спирали с торца, из-под чуть не самоцветного фонтана, — вышагивал прямехонько на двух бронзовых гигантов: в объятья расписных клоунов верхом на колесе, кулачищем способных зашибить и слона.

 

Еще этот район замечателен Белорусским вокзалом — подлинным символом истории страны, всех войн XX века. Но его суть приоткрывается не с фасада. На Пресненском валу есть ход, откуда можно попасть на товарные платформы и куда я случайно проник, заехав однажды поздно вечером на мойку… С вала я зарулил под ржавую вывеску «Мойка кузовная» — в какой-то невозвратный темный желоб. Шуганув стаю дворняг, сходствующих с лемурами, покатил, постепенно погружаясь выше крыши в железобетонный бруствер. Застигнутая крыса бежала по обочине с машиной наравне; я сбавил ход, чтоб не обагрить протектор, однако и пасюк перешел на шаг, экономя.

Далее какие-то бушлатные ханыги пустили меня под шлагбаум, затем я двинул чуть не по шпалам, пересек бесчисленные пути. Вагоны стояли безбрежно, цистерны, платформы, контейнеры — все это громоздилось, накатывало.

 

Неисчислимые ряды составов, свитых в клубок разъездными стрелками и запасными путями, наставленных в отстойниках, ремонтах, карго-складах, — приводили не то что в трепет, но в возбужденное уныние. Их лабиринт, текший извилисто по ходу, пугал и влек. Влек властно и взволновано, как женская нагота — воздерженца. И я отворачивался прочь — в сторону протяженных складских ангаров… Редкие, словно пустынники, безрукавные фигуры путейцев — призраки в лунной мгле — растворялись, сгущались, плыли; заслоняли синий фонарь вдалеке, пропадали. Фонарь оставался. Пронзительный, немигающий его взгляд из невообразимой дали — утягивая душу в огромный простор страны, наводил ужас. Точно такой же синий глазок небытия смотрел на меня в больнице в детстве. Я лежал в карантине и ночами не спал от неизвестной тоски — и этот синий стерилизующий помещение фонарь на всю жизнь тавром впился мне в сетчатку.

 

Несколько минут вот этого железнодорожного бреда — и ты полностью теряешь ориентацию, никак нельзя представить, что ты всего в пяти километрах от Кремля. На вокзалах ближе Москвы — вся страна. Любой вокзал — воронка в омуте пространства. На вокзале всегда чувствуется дрожь, тревога, словно бы на краю пропасти. Огромная неисповедимая страна вглядывается в тебя поверх путеводных лесенок, карабкающихся на полюс, уносящихся в Европу, Сибирь, Кавказ, — в разлив далей, безвестности, исчезновения, напасти… Ужас перед простором неодолим, как бы мы его ни перепрятывали по городам и весям…

 

Сколько раз я испытывал на вокзале эту сосущую тревогу, неподотчетное волнение, накатывающее исподволь, как влеченье на самоубийцу, заглянувшего в лестничный колодец… Стоит ведь только кинуться к проводнику — как на следующий день третья полка тихо толкнет и упокоит тебя влет, — и ты очнешься навзничь от тишины: степь под Оренбургом, кузнечики, трубачи, кобылки — стрекочут, нагнетая во всю ширь густые волны трезвона, будто бьют прозрачной мощью в тугой, но ходкий бубен горизонта; солнце садится в кровавую лужу далеких перистых облаков; стреноженные кони, утопая по холку в цветистых травах, переступают, вскидывают хвосты, взмахивают гривами; поезд медленно, беззвучно отплывает, вкрадчиво вступают постуком колеса — и ты вновь отлетаешь в путевую дрему, как смертельно больной в морфийное забытье. Дня через три, сойдя на рассвете с поезда где-нибудь в Абакане, ты отправишься отлить в пристанционный сортир, задохнешься, зажмуришься от аммиачной рези и, обезоруженный, с занятыми руками, — получишь сзади по темечку кастетом, очнешься в склизкой кислой темноте за мусорным контейнером, раскроенный, обобранный, без ботинок, в одной майке, — а через месяц на вокзале в Хабаровске будешь не против за стакан клопомора и пару беломорин рассказать для знакомства, для смеху новым корешам, какой ты был в Москве справный, как ездил в лифте и машине, какая была жена, работа и собака…

Бомба времени

«Завоевать Афганистан невозможно. Как можно разбомбить пустыню?!» — воскликнул 7 октября 2001 года один мой знакомый ученый-оружейник, всю жизнь изобретавший одушевленное оружие, обладавшее феерической логикой и чудовищной мощью.

Печаль и радость парадоксально смешиваются в том, что в Москве есть что бомбить. Физически едва ли не каждый день отмирают пласты эпидермиса городского времени, шелуха кирпича и штукатурки, лиц и словечек уходит в культурный осадочный слой — в конце концов из этого множества и слагается пласт эпохи. И хоть писал Бродский, что Корбюзье отрихтовал Европу не хуже любого Люфтваффе, но конструктивизм в Москве — радость глаза и важная составная часть образа города. Для таких, казалось бы, обыденных вещей, как жилые дома 1920-30-х годов застройки, давно пришла пора перейти в охранный статус музейных экспонатов со своей каталогизацией и т.д. Необходима глобальная энциклопедия конструктивизма Москвы и хотя бы Подмосковья. А не то все эти прямые углы, разлетные балконы и пирамидальное величие кубизма канет, как когда-то канули барачные застройки Измайлова и Останкино. Город на наших глазах за пятнадцать последних лет был разрушен — и обновлен настолько, что осмысление его, выведение его в артикулированный культурный смысл представляется первейшей задачей московского краеведения. И важность таковой задачи возводится в степень скоростью нового строительства. Хотя бы один только еще не возведенный Сити, лишь в храмовый котлован которого можно было бы захоронить половину Парижа, говорит сознанию, что на столицу, как мегатонная бомба, была сброшена новая городская парадигма, и она взорвалась господством — вспышка уже ослепила, но ударная волна еще не дошла.

Утрата как приобретение

Так что же автор этим хочет выразить? А то, что Москва ускользает и возрождается, город почти в одночасье под общим наркозом тотальных перемен был разрушен и отстроен заново, так что образ столицы утрачен в квадрате… Что отсюда следует? По крайней мере две идеи.

Первая состоит в том, чтобы предпринять попытку — хотя бы начать! — масштабного культурологического осмысления современности города, преломленной в будущее через исторические его ландшафты. Это должна быть не простая описательная функция краеведения, но экзистенциальное усилие по вживанию и удержанию в интеллигибельной области бытия. Требуется создать путеводную энциклопедию по времени и месту столицы.

 

Тем более, что столько произошло разрушений — и не меньше уже произошло строительства, что город ускользает от нас — его еще недавний образ уже растворился, и новая существенность его уже была создана, но за ней почти не поспеть, не угнаться, мне нужна чертова дюжина гиляровских-скороходов, с репортерской мертвой хваткой и зорким умозрением, чтобы собрать и взрастить образ нашего улья…

И что такое вообще литература, как не путеводитель по мысли, сюжету, наконец, по языку? Если время есть мысль о вещи, то пространство — мысль о месте вещи, ее топосе. Тут как раз пространство и сходится в союзе с временем — в экзистенциальном обращении вещества.

Путеводитель должен быть для человека — это понятно, но не очевидно, что — для каждого человека. Город — зеркало, и человеку трудно и боязно вглядываться и не видеть в нем себя. (В то время как пустыня — зеркало с совершенной амальгамой.) И теперь, как и в старинное время, должна существовать путеводная разносортица — ведь существовал же «Путеводитель для ходоков», с подробным описанием, как добраться от того или иного вокзала до Мавзолея, как найти на Воздвиженке приемную «всесоюзного старосты», с приложением — образцом формуляра, согласно которому следует писать прошение.

 

«Путеводитель для водителя» (Например, важно объяснить не только, как доехать, но и как объехать; к тому же Москва, во многих ипостасях предстающая, для человека-за-рулем совсем иная, чем для пешехода).

«Путеводитель по химерам Москвы: Церетели».

«Путеводитель по неосуществившейся Москве». (В Москве множество еще в 1920-30-х годах не осуществивших свое предназначение объектов — заброшенных или переоборудованных; тем не менее они — живая или сумеречная — но часть города.)

«Путеводитель по злачной/подземной/роскошной Москве».

«Путеводитель по Воробьевым горам». (Чего только стоит история с Красным стадионом — чудовищным проектом начала 1930-х годов.)

«Путеводитель по мифам/чудесам Москвы». (Слышали историю о том, что здание МГУ Сталин поставил на замороженном жидким азотом плывуне, а в подвалах ГЗ обитает спецполк по охране жизненно-важных холодильников?)

«Путеводитель по культовым фильмам, снятым в Москве». (Что может быть интересней — последовать опыту Николая Калашникова, создателя двухтомной энциклопедии конструктивизма Москвы и Подмосковья, и отправиться в покадровое путешествие по «Операции Ы», или по «Месту встречи» — где находится подвал, в котором брали Горбатого? А известно ли всем, что в трамвай Шарапов сел там же, где вышел? А вот где? А все ли знают, что на самых первых кадрах «Покровских ворот» безымянный мотоциклист гоняет не где-нибудь, а по Ивановой горке — перед воротами Ивановского монастыря, заложенного Еленой Глинской в честь рождения ее сына — Ивана Грозного; и что за этими стенами находилась первая в России женская тюрьма, где пребывали в заключении и княжна Тараканова, и Салтычиха…)

«Путеводитель по новым районам Москвы». (Сейчас столько всего нового понастроено в самой Москве, не говоря уже о коттеджных поселках за МКАДом, существенная часть населения города нынче живет в новых неизведанных местах. Например, все знают, где Бутово, а вот что это за место — не знает почти никто, включая тех, кто там живет.)

«Путеводитель по московским заводам». (Все ли знают, где находится и что производит сейчас завод Михельсона, у проходной которого промахнулась Фанни Каплан? Или — где находилось КБ А.Королева, или «шарашка», в которой пионер космонавтики трудился в заключении?)

«Путеводитель по расстрельной Москве». (Идея этого путеводителя наследует фотографическому альбому, выпущенному в конце 1940-х годов — «Здания НКВД».)

ПРО NORAD

Вторая идея, без которой, уверен, образ столицы окажется безнадежно ущербен, состоит в децентрализации Москвы, в ее срочной инверсии (геометрическое преобразование плоскости, при котором точки, находящиеся внутри окружности, отправляются вовне — причем чем ближе точка была к центру, тем дальше она уходит в бесконечность) по отношению ко всему внешнему, бескрайнему пространству Родины и, в конечном счете, цивилизации. Для развития этой не столько трудной, сколько возмутительной мысли воспользуюсь непридуманной притчей. Несколько лет назад у Пушкинского музея я поймал машину и отправился домой на Пресню. Водитель тоже оказался жителем Пресни, и мы разговорились на предмет того, что же производилось в советские времена на заводе «Рассвет», чья территория перекрывает Столярный переулок, в котором я живу (моя престарелая соседка уже не раз мучила меня разговорами, что будто бы «с территории завода ее чем-то облучают»). Постепенно разговор вырулил на тему перенаселенности Москвы, и тут мужик взвился: «А ты знаешь, что после войны, в 1945 году в Москве народу было всего 600 тысяч жителей, а за Окружной дорогой ничего, кроме полей-деревень, не было? Понятно, что вскоре вернулись оставшиеся в живых, вернулись и эвакуированные, ну положим, добавился еще миллион, хотя вряд ли. Так откуда взялись те девять миллионов, которые населяли город в советское время, сейчас? Ведь одной рождаемостью не объяснить. Короче, во время холодной войны и американцам, и нашим нужно было понять, что защищать. Америка в принципе децентрализованная страна, у них столица может быть в любом месте, в любой деревне. Поэтому они и решили строить командный пункт в горах, в Колорадо. А у нас как была Москва пупом, так им и осталась. Номенклатуре хотелось и в живых остаться, и развлекаться без отрыва от производства. Жить они хотели в Москве и никуда в Сибирь, в новый стратегический центр ехать не собирались. Вот почему генштаб у нас не в потайном месте, а тут же, на Арбате. Вот почему вокруг Москвы выставлены три округа ПРО. А хочешь — не хочешь, но если ты только одно место защищаешь, то все сюда и будет стекаться, все силы».

 

Тогда эта идея мне показалась небессмысленной, но важность ее как-то затушевалась в сознании неизбежностью именно такого стечения обстоятельств. Америка принципиально децентрализованная страна потому, что жители ее сначала завоевывали, хотя бы только географически, а потом уже обживали. Куда сумели дойти поселенцы, там у них и столица. Потому и Сибирь, которая так же, подобно Америке, была завоевана, а уж потом обжита, не имеет своей столицы.

И таковой бы — легкомысленной — она, эта идея, и оставалась, если бы на прошлой неделе я не узнал, что Центр управления Объединенного командования воздушно-космической обороны североамериканского континента (NORAD), находящийся в гранитном массиве в горах Колорадо, расформировывается за ненадобностью.

Так вот, не расформировать ли и нам Москву? Не в том невежественно материалистическом смысле, что всю ее поделить и раздать провинции. А в том, что страну надо децентрализовать, подарить Москву всем городам и весям — построить ее везде: в Воронеже, Владивостоке, Курске, Красноярске…

 

Война давно закончилась, американцы сдали NORAD, пора и нам сдать самим себе Москву.

 

Что это значит? Это значит, по крайней мере, что следует создать образ Москвы и поделиться им со страною: что строить.

Но саму страну еще следует нащупать, собрать — как ощупывает солдат свое тело после контузии. И если невозможно отстроить страну, то ее необходимо хотя бы осмыслить.

 

Вся Россия, где плотность населения ниже, чем в Сахаре, напоминает сейчас какой-то чеховский Сахалин, этот сухо задокументированный мрак. К примеру, отлично знаю, что уже в Калужской области, всего в 120 километрах от столицы, дороги последний раз ремонтировались ровно тогда, когда они строились — в середине 1960-х. Что там кругом — дремучая, почти нежилая местность, только временами спорадически оживляемая какими-нибудь дачными робинзонами вроде меня…

А что если вообразить себе такой литературно-социологический проект — описание страны с миру по нитке: кто, как и чем в силах — кто стишком, кто очерком, кто рассказом. Давным-давно, еще только вернулся я на родные руины из Америки, у меня возникла идея — гео-метафизических записок, собирающих пространство рассыпавшейся страны. Про себя я тогда вызвался быть ответственным за Юг… «Идея приличная, только вот трудно к такому масштабу подступиться, — отвечала мне тогда поэт Елена Сунцова из Екатеринбурга, собиравшая по делам службы в выборном PR-агентстве жалобы со всей области. — Если пространство этой рассыпавшейся страны что-то и сдерживает, как обруч («Догвилль» помните?), то это именно такие вот факты экзистенциального ужаса: факты личной неприкаянности, вопли из открытого космоса страны. Я готова присоединиться и стать ответственной за Урал. Есть ли где-то в одном месте — не знаю, но уверена, что в каждом предвыборном штабе хранятся архивы народных «наказов», по которым формируются депутатские «телеги»».

Задача формулируется просто: с помощью воссоздания образа страны требуется помочь воссоздаться реальному пространству. Для этого нужно упечатленное воображение (желательно — коллективное), которое бы если может — воспело, а не может — сказало правду. Но главное, необходимо соблюсти строгую документальность: в точности по той схеме, по какой поступало Русское географическое общество, посылая в путь-дорогу Писемского, Гончарова — изучить и описать. Ведь то, что происходит реально сейчас в стране, — тайна. Причем настолько, что жахни где-нибудь в тайге атомный заряд — никто не узнает. Страна — огромная как тоска — развалилась на княжества, между которыми — пропасть, и осмыслить эту разрозненность, сделать компендуим-путеводитель по Родине — высокая задача.

 

Потому что ландшафт всегда надежнее государства. Он — фундаментальнее и не менее сакрален. И вот почему. То, что человеческий глаз наслаждается пейзажем, — это абсолютно иррациональное событие. Наслаждение зрительного нерва женским телом вполне объяснимо рационально. В то время как в запредельном для разума удовольствии от созерцания ландшафта кроется подлинная природа искусства, чей главный признак — бескорыстность.

И не в том ли любовь к Родине и состоит, что и город, и пейзаж — отражают и формируют строй души, развивая ее взаимностью?

Но это уже из космической темы «Истинного себялюбия», и мы ее оставим ее автору — Циолковскому.

Эпилог. Симферопольское шоссе. Посвящается пятнице

Июльская ночь духотой затопляет столицу. Лица синевеют в полях неона. Пылающая лисица — перистый облак — тает в золе над МКАДом. Стада блеющих дачников растекаются по радиальным ада. Светотоки шоссе воздуху видятся как взорванная река, после битвы несущая сонм погребальных чаек (вид лодки). Похоронных костров полные чаши фар, их лучей снопа, словно астра салюта, распускают цветок пустоты, венчая область тьмы. Страда недельной тщеты позади. По лицу Творца от виска Млечный путь стекает струйкою пота. И в хоровод созвездий, как под корону, вступает Суббота. Смятенье души, рвущейся прочь из руки хирурга, схоже с чувством увязшего в пробке. Человек в авто — лишь десятая часть человека. Наконец скорость — сто тридцать. Обрывается стая огней Подольска, и стрелка спидометра, переваливая через полюс циферблата, играет с попутной стрелкой в «царя горы», при обгоне слева, обходя на волос. Столица пустеет лишь за полночь: как река, центробежной разметанная в рукава; или — как огнерукий, безумный от боли Шива, в чьем эпицентре исток совместился с дельтой. И пилот вертолета, зависший над этой прорвой, бормочет в эфир: «Глянь, Витек, как красиво!»